Дед
      Дед мой, древний старик, был при смерти и желал проститься со мной. Я с дедом своим был большим приятелем с самого младенчества моего; он обращался со мной, как со взрослым, уча меня всяким рыцарским приемам: борьбе, бегу, лазанью, фехтованию на палках и железных прутьях, из которых он устроил нечто вроде шпаг или рапир. В фехтовании он был неподражаем: несмотря на мою отчаянную юркость и азарт, мне никогда не удавалось ударить его палкой - сколько бы я ни бился. Позволял он также бросать в себя всяким дубьем и так ловко лавировал, что всегда бывал неуязвим. Он же был первым провозвестником и направителем моих первых художественных устремлений.
      У нас все соседи сторонились его, называя атеистом, вольтерианцем и вольнодумцем. И действительно, он не исполнял постов и тома сочинений Вольтера были постоянными его настольными книгами. Часто бывало, еще до отъезда в гимназию, я звонил ему их вслух по нескольку часов сряду так же, как и сочинения Эккартгаузена «О числах», «Ключ к таинствам натуры» и многое др. Не только «разоренный 1812 год» помнил он анекдотично со всеми подробностями; он много знал и о Пугачевщине, так что, припоминая его рассказы, можно бы написать изрядный томик...
      Жил он больше 90 лет и до смертного одра был бодр, ясен, умен и добр. Ред¬ко с кем сходился, говоря, что сверстники его давно уже вымерли, а современники мелковаты». На детях же он основывал надежды возрождения крупного племени и любил возиться с нами. Мои отношения с ним были просто восхитительны, и я глубоко сознаю на себе его раннее и благотворное влияние.
      Вот этот дед, Дмитрий Андреевич, умирая, звал своего Мишутку к себе попрощаться. Отец с Тишкой прислал письмо к нашему директору, прося отпустить меня на неделю.
      ...Не стану описывать эпизод встречи своей с умирающим дедом и двух с половиной суток, что я провел у смертного одра этого чудесного человека: это слишком растянуло бы настоящий очерк... Упомяну только о своем художественном произведении по этому случаю. Дед часто уставал, т. е. уставало его внимание к нам, окружавшим его ложе, и забывался, впадая в тихую дремоту. Прекрасная голова с высоким, благородным лбом и крепкими кольцами белых, как снег, волос покоилась на подушке. Все притихали в эти моменты и на цыпочках удалялись, а я пристроился вылепить из глины его голову, и занимался этим с пафосом, с тем чувством, которое впоследствии я называл вдохновением.
'      Это была моя первая в жизни серьезная работа по скульптуре. Я с восторгом принимался за нее - двадцать раз в день, каждый раз работая по 5 или 10 минут. Глина была простая, желтая, и вместо скульптурных стек, о которых я тогда не имел ни малейшего понятия, инстинктивно действовал пальцами, обломками лучинок и обрывком грубой портянки.
      Хотелось бы мне анализировать и передать те побуждения, что заставляли меня в то раннее время приниматься за художество: рисование, живопись или скульптуру. Делалось это часто невольно и бессознательно, точно был я в такие минуты проводником какой-то внешней силы, исполнителем воли - извне, владевшей моими действиями... Перед наплывом этих волн, этой силы я чувствовал себя законным атомом чего-то, чего я и назвать не умею, - пигмеем или миккоптусом-исполнителем. Эти неясные эпитеты и названия я привожу теперь, спустя много, много лет жизни и опыта, оглядываясь в туманную даль моего отрочества. Тогда же, не умея анализировать своих наблюдений, я отдавался творчеству страстно и безотчетно, увлекаемый какою-то, как я ранее назвал, высшею, внешнею волей. Под наплывом ее я холодел и горел, суетился, забывая сон, еду и физическое утомление.
      Вот и в данном случае: говоря с угасающим дедом моим, я сознал, что вот-вот он замолкнет и перестанет дышать, а затем его положат в гроб и зароют в землю - этак ничего и не останется от него нам, живым. Ах! Надо бы, непременно надо сделать его подобие из чего-нибудь, из какого-нибудь подходящего материала!!! Ну, и загорелось сердце! Из чего же? Из дерева разве? Вон у забора лежит отличный грушевый кряж... Но это ужасно сложная работа, грушевое дере¬во очень крепко, и острых ножей и долот у меня нет, да и для того, чтобы из этого кряжа сделать лицо и голову деда, - страх, сколько пришлось бы урезать лишку. Нет, дерево не годится, да к тому же и деду осталось до смерти уже немного: день-два, не успеешь. А в сарае, на дворе нашем, печники месят глину, печку в кухне будут переделывать. Глина - не деревянный кряж, мягкая, к тому же отни¬мать лишки в куске глины ничего не стоит, а главное, если где и прибавить при¬дется, то и это очень легко. Нужно только сделать как раз верную копию. Благо дед лежит смирно. Решено. Взяв кус глины, я «оболванил» его сначала в виде яйца, наподобие человеческой головы, и пристроил его покато на доске, под тем углом наклона, как лежит голова оригинала.
      Целый час подряд дед был покоен, т. е. оставался в забытьи или дремоте. У меня кипела работа. Я наметил уже все части лица: и глазные впадины, и нос, и губы, щеки и одно, видное поверх подушки, ухо. Успел даже в общем обложить часть исхудалой шеи и помятый воротник сорочки. В ушах моих звенело. Я весь был в холодном поту, и кроме моей работы да покойного оригинала, т. е. спящей головы деда, для меня не существовало в этот час ничего во всем божьем мире. Да и к самой этой спящей голове я относился как к неодушевленному предмету, окончательно позабыв на это время, что это еще живой человек, любимый мой дедушка. Так что, когда ему пришлось слегка кашлянуть и прийти в себя, я страшно перепугался и вздрогнул. Только тут я почувствовал усталость и даже отчасти общее изнеможение. Дед попросил придвинуть и наклонить к нему мою работу, чтобы ему удобно было посмотреть на нее. Никогда я не забуду впечатления, которое произвела на него моя скульптура.
- Мишуха! Ты художник, - сказал он слабым голосом. - Стремись, чтобы мимо всех препятствующих тебе условий ты мог попасть в Академию художеств в       Петербурге, учись... учись... - бормотал он коснеющим языком. - Человеком бу...
Он опять забылся.
      «Художник, я художник!» - мелькало у меня в сознании, и я лихорадочно про¬должал работу. Сначала я, прищуря глаза, следил только за тем, чтобы тени в углублениях моей глины, как, например, в глазных и щечных впадинах, а также под носом, и широкая тень под подбородком, на шее и воротничке сорочки, были похожи на те, каковыми они были в натуре, а затем, после следующих пробуждений и новых засыпаний деда, я оканчивал подробности складок кожи лица в тенях.
      Все теки к концу светлого времени этого дня я окончил. Окончил и часть во¬ротника сорочки, и часть ее, что была на груди... обуяло было меня желание про¬должать всю фигуру, т. е. одеяло и ноги до конца, но, во-первых, тесно было в комнате для такой работы, во-вторых, не было у меня в запасе глины, в-третьих, надо мной смеялись сестры, что я с ума сошел, и, в-четвертых, все с часу на час ожидали смерти деда, домашние боялись, что я не дам никому с ним попрощаться перед смертью.
      Маменька пригласила уже и священника, ужасно боясь, что дед не примет его, но старик тотчас же исполнил все обряды и только пожелал, чтобы поскорее оставили его наедине со мной для окончания моей работы. Целые сутки еще жил он, по временам приходя в себя. Со всеми по очереди простился, а с отцом и матерью даже минут по пяти говорил (он очень их любил). Остальное же время тихо позировал для окончания моего труда. Работа же час от часу подвигалась к концу. Я приступил уже к окончанию световых частей лица и лишь помаленьку трогал их тряпкой, делая легкие штрихи и удары для достижения полной окончательности. Маска лица вышла до того похожая, что и отец мой, и мать, да и сам я, взглядывая на нее, приходили в содрогание, а нянька моя, старая Ганка (Агафия) высказала, что не знает, кто помрет - живой ли Змитрий Андреевич, или тот, что сделан Мишей.
Полному совершенству мешал только цвет глины, который был несравненно желтее цвета кожи деда; в особенности цвет глины был неподходящ на волосах и сорочке, но я вознамерился справиться с этим, когда глина высохнет.
      Не буду здесь описывать глубокого впечатления, испытанного мною в последнее свидание мое с умирающим дедом. Три дня, т. е. трое суток, я провел у его смертного одра безотлучно. Впервые, у этого одра, ощутил я то блаженное и дотоле неведомое мне чувство, которое называется художественным вдохновением,- я вылепил из глины его голову; под моим пытливым взглядом он испустил последнее дыхание. Это была первая смерть на моих глазах, смерть человека, которого я всем своим юным сердцем глубоко любил. Предсмертные беседы его со мной, исполненные любви, нежности и мудрости, и сердечная горячка «вдохновения», владевшая мною три дня кряду, а также все трогательные эпизоды погребения. А затем прощание мое с родителями перед отъездом в губернию...