Маленькая серебряная (Из воспоминаний художника)
Блажен, кто с молоду был молод (стр. 2)


      Окончательно не чувствуя себя и ничего не сознавая, опять по множеству чьих-то ног, дошел я обратно до своего места и сел, как «на мель», потупившись и не смея поднять глаза. Загремел новый туш, а стало быть, и общее внимание присутствовавших, по моему мнению, перешло с меня на новый сюжет, и я, оставшись один с моим счастьем, незаметно перекрестился и поцеловал свою медаль, шепча про себя: «Папа, мамочка, вот каков я, ваш-то Миша». Остатки своей перчатки, да и другую, цельную, я, не замечая того, прилежно разорвал на мельчайшие кусочки, которыми, как снегом, усыпал свои ноги. Во время этого занятия моего окончился акт, и все поднялись с мест, кланяясь герцогу. Оркестр загремел мендельсоновский марш, который с той поры и до конца дней всегда напоминает мне пережитое счастье. Однако ж я ошибся, думая, что в беседе со своим счастьем, со своею первою медалью я один был: пара прекрасных черных глаз с хор следила за всеми моими движениями; но об этом я узнал впоследствии.
      После обзора выставки мы, товарищи, отправились обедать в трактир «Золотой якорь», памятный многим из художников.
      А вечером того же дня, имея знакомых в декорационной живописной мастерской Большого театра, устроили себе следующее оригинальное удовольствие: на страшной высоте, в потолке театрального зала, имеется круглое отверстие, из которого висит громадная театральная люстра с несколькими сотнями ламп (газового освещения тогда еще не было в Петербурге), в которых горело масло. В эту дыру входит не только жар и копоть всех этих ламп, но и испарения нескольких тысяч человек публики. Вот из этой-то дыры мне впервые и пришлось познакомиться с талантами Марио, Гризи, Тамберлика (впоследствии, когда я подружился с по¬следним, он ни за что не верил возможности подобного меломанства). Лежа на грязном полу, приходилось глядеть из этой адской дыры на кусочек сцены... Ар¬тисты видны были лишь тогда, когда они выходили раскланиваться на вызовы публики. Трудно и сказать, до какой степени доходила жара: кожа лупилась с открытых частей тела - лица и рук, да и хорошо, потому что от копоти ламп мы, тамошняя публика, каждый раз превращались в арапов.
      В этот раз, т. е. в день акта, мы восторгались балетом «Жизель» и даже не¬сколько раз в продолжение вечера видели артистку Андрианову, выходившую к самой рампе раскланиваться.
      При таких-то обстоятельствах получил я за свой робкий, неспелый и первый труд первую награду от академии. Весь божий мир, вся окружающая обстановка как бы озарилась.в моих глазах лучами душевного праздника. Смутно сознавал я, что с этого момента начинается для меня новая жизнь, жизнь «диницы», в общественном строе. Казалось мне, что я как бы сел на маленький утлый челнок, отча¬лил от берега в необъятную и гладкую даль тихого моря, залитого лучами восхо¬дящего солнца, и эти облака и тучи, виднеющиеся там и сям на горизонте, не¬смотря на слышимые мною звуки отдаленного грома, служат единственно для услаждения лишь моего взора, лишь моего слуха... Эти ослепительные лучи, под которыми сияла и улыбалась вся природа, - была моя молодость... Эх! Где-то ты, милая?..
      Был в те поры у нас в академии один гномистый, как бы ископаемый, отстав¬ной солдат Кирилка. Никому было неведомо, какими подвигами своими он приобрел доверие нашего начальства. Был он и правою, и левою рукой тогдашнего академического полицмейстера и инспектора классов. Неусыпное шпионство и самое наглое взяточничество были его страстью и профессией. В каждого из нас, студентов, вселял он страх и омерзение, а наружность этого семидесятилетнего гнома, желтая и сморщенная, как поджаренный пергамент, его мерная ходьба с утра до ночи по всем коридорам, классам и залам наводила, бывало, на меня что-то вроде нервной тоски. И даже этого Кирилла лучи света моей молодости и счастья преобразили в моих глазах. Встретив его, как бы пресмыкающегося в мрачном коридоре, и наведя на него фокус моего торжества и любви, без всякого страха и омерзения, я схватил его в свои сильные объятия, приподнял от земли и расцеловал его, приговаривая - как бы поощряя его к нравственному исправле¬нию: «Ничего, голубчик Кирилка, заживем, мы, брат, с тобой по-новому, бросим всякие гадости, пусть все будут счастливы».
      Он насилу вырвался, приняв меня, по всей вероятности, за помешанного.
      Был у нас тогда же симпатичнейший старик-натурщик Василий Стариков. К. П. Брюллов рекомендовал его в академию. Любил всех нас, молодежь, этот честный Василий, как родных детей. Нрава он был кроткого и величавого, хотя не раз начальству приходилось выручать его из лап полиции, куда внедряли его за периодические побоища, учиняемые им нижним чинам сего охранительного учреждения.
      Испивал он часто и методично и, охмелевший, приставал ко всякому с вопро¬сом: не должен ли он кому чего? Убедительнейше просил он в такие минуты вся¬кого встречного откровенно высказать, сколько именно он ему должен и почему так случилось, что до сих пор еще не заплатил. Многие злоупотребляли этою милою оригинальностью. Когда же он упивался до известного градуса, то обна¬руживал всегда одно и то же желание: дайте мне белого коня, егорьевского! И отдавал, уже не считая, все последние свои деньги извозчику, который возил его шагом (не иначе) на белой лошади. Так и этого Василия в то счастливое вре¬мя, облобызав, сам повел я в трактир, сел там с ним, задушевно беседуя о Брюл¬лове (любимый его сюжет), и, хотя сам тогда ничего еще, кроме чая, не пил, упоил его до белого коня, который заранее уже был мною приготовлен, сел с ним на извозчика и шагом проехался по главным улицам Васильевского острова, при¬чем он, как триумфатор, торжественно раскланивался черни.
      Этого угощения моего милый старик не забыл во всю свою остальную жизнь, до конца -храня ко мне самые любовные отношения.
      Дань доброй памяти к этой личности налагает на меня обязанность сказать еще несколько слов о нем, как о замечательном и у нас единственном типе натурщика. Постоянное ли общение с лучшими нашими художниками эпохи Брюллова, собственное ли природное художественное чутье, или та и другая причина в совокупности сделали из этой простой и даже безграмотной личности тонкого ценителя художества. Не только правильность форм, изображаемых скульптурой или живописью, но и самый смысл и выражение любой позы были ему совершенно понятны, так что, видя кого-либо из нас, молодежи, мучившимся над изобрете¬нием какого-либо трудного ракурса или позы, он тотчас же сам, по своему соображению, принимал столь выразительное искомое движение, что уже ничего не оста¬валось в нем поправлять художнику, а лишь копировать рабски с натуры. Этим и объясняется великое множество изображений и портретов Василия Старикова, фигурирующих на всех классических и жанровых программах того времени.
Теперь нет уже на свете нашего чудесного Василия, а заменить его никому не удалось и поныне.
Умер и гном Кирилл, но дух его не только остался во всех недрах старой нашей академии, но и распространился, ибо нравственность современной академиче¬ской молодежи теперь заботливо охраняется, как я слышал, множеством подобных же ему менторов.
      Я отвлекся от самого себя, а целью моей было изображение моих личных ощущений и впечатлений, непосредственно следовавших за фактом получения мною первой официальной художественной награды.
      ...Итак, в Петербурге - сезон Академической выставки. На дворе грязь и слякоть великого поста. Набережная Невы и Румянцевская площадь (где ныне сквер) запружены экипажами. Публика валом валит на выставку. Вот и я в своей невозможнейшей шинели и фраке (о которых после), желая скрыть от толпы свое восторженное состояние, пробираюсь в залы академии и, несмотря на сырость и холод, несмотря на то, что большинство публики гуляет по залам в шубах и по крайней мере в теплых пальто, я с быстротой акробата сбрасываю свою шинель и стремительно вешаю ее на вешалку, закрывая от взоров швейцара клоки ваты и прочие грехи ее, и в одном уже своем коричневом фраке влетаю на гранитную лестницу академии. Непроницаемая толпа публики волнуется по залам, но с про¬ницательностью всякого автора я еще издали слежу: смотрит ли кто на мое про¬изведение... Вот я уже по соседству с ним и представляю из себя публику - равнодушного зрителя, вслушиваюсь и всматриваюсь: какое впечатление делает на толпу моя картина? Большинство идет равнодушно, без малейшей остановки, скользя взорами мимо моего чада. «Невежды», -мелькает у меня мысль, уж коли совет самой академии...
      Но вот, к утешению моему, перед моей картиной останавливается выводок какого-то купеческого семейства и смотрят... «А ведь вот и простые люди, а пони¬мают... милые...»
- Глянь, глянь, Титыч, - вопит вспотевшая дама, - лошадь-то на трех ногах нарисована...
«Да ведь это ракурс, глупые», - хочется мне пояснить им, но они, без особого сокрушения о недостатке одной ноги у лошади, текут далее. Я враждебно прово¬жаю их глазами и думаю: «Her! Искусство есть высшее свидетельство человеческой культуры, и чтобы уметь насладиться им, для этой черни нужно еще очень и очень многое...»
- Катишь! Оля! - раздается голос какой-то дамы возле меня. - Подите сюда, смотрите, какого хорошенького ребенка сажают на коня, - говорит она двум дочкам, рас¬сматривая мою картину...
      Боже, какую благодарность почувствовал я к этой особе, а когда начали щебетать девочки, что были с ней, любуясь моим произведением, то у меня на сердце точно райские птички запели... Но я стою и внимательно разглядываю потолок...
- Кто же это Миша М.? Ве¬роятно, из молодых, что мы его не знаем, - спросила сия дама.

- Это я, - ответил я, весь покраснев и, должно быть, очень глупо улыбаясь... Мало того, мне показалось необходимым, по провинциальной привычке, тотчас же подойти к ручке, что я и привел к исполнению, не только дамы, но и дочек, к немалому их замешательству.
- Мы Толстые, - сказала любезно дама. - Я жена вашего президента графа Федора Петровича. Что вы у нас не бываете? М-г... по воскресеньям у нас соби¬раются все наши товарищи. Милости просим.
- Авекгран плезир, мадам, - отрезал я с развязностью по-французски, хотя никогда не говорил на этом языке, но уж, думаю, если пошло дело на галантности, то вот же вам... И самым грациозным манером откланялся любезной графине, а сам и думаю: «Вот привалило-то... не даром говорится, что беда и горе не ходят в одиночку, но счастье тоже...».
      Вечером этого дня в письме к родителям (я часто очень писал к ним), описывая свои впечатления и дойдя до знакомства с семейством гр. Толстого, я бессо¬вестно налгал, заключив письмо тем, что я долго разговаривал с графиней по-французски.
      Об этом случайном знакомстве я с особым удовольствием вспоминаю потому, что оно впоследствии играло очень важную роль в моем развитии, о чем я, может быть, подробно скажу впоследствии.
Назавтра не было впуску публики в академию, так как ожидалось посещение ее государем Николаем Павловичем.
      Зашел я в этот день в трактир и читаю там прародительницу всяких литературных «пчел» - северную.
      Вот отчет о выставке, и глаза мои меж строк прямо встречают мою фамилию...
      Читатель, если ты публичный деятель, если твои произведения, будь они де¬лом изящных искусств или какой-либо индустрии, ходят на «базаре житейской суеты» с твоим тавром, с твоим именем, - тогда ты поймешь, что совершилось со мною, когда впервые случилось мне прочесть свою фамилию в печатном критическом отчете о выставке.


Страница