Маленькая серебряная (Из воспоминаний художника)
Блажен, кто с молоду был молод (стр. 3)

      Статья говорила обо мне приблизительно следующее: меж жанровых картин нынешнего года обращает на себя внимание небольшая картина кисти нашего мо¬лодого, даровитого художника (имя рек)... В конце заметки была выражена надежда, что в следующем моем произведении желают, мол, видеть большую оконченность и сосредоточенность светотени...
      Газета задрожала в моих руках, строчки и буквы перепутались, запрыгали, и я в величайшем волнении встал, чтобы выйти из трактира на воздух, которого не хватало там для моего глубокого дыхания.
- Чево-с? - спросил у меня буфетчик, ожидая, что мне чего-нибудь нужно.
- Вот, - едва мог проговорить я от волнения и, указав ему пальцем на газету, вышел.
      День был праздничный. На улицах, несмотря на грязь, шмыгало по панелям множество народа. Брел и я, не зная куда и не обращая никакого внимания на встречных, толчками которых уже сбит был с панели и брел подле. Разные думы совсем овладели мною.
«Наш даровитый художник...» - разбирал я в мыслях; во-первых -не художник, а еще просто ученик; но к чему же тут местоимение «наш»?
«Любопытно - чей же это «ваш?» - неотступно спрашивал я самого себя.
      Печать, печатное слово, думалось мне, есть выражение общественного мне¬ния, с этим шутить невозможно, оно есть оракул публики, массы, российской империи, а потому «наш» - означает, что я «ваш», любезные сограждане, соотече¬ственники, ибо я призван и признан вами служителем и выразителем ваших интересов.
      Вот ведь, ни о Шульце, ни о Шмидте, ни о Тейхе, ни о ком из товарищей не сказано «наш», потому что они немцы, до такой степени немцы, что, говоря о чем-нибудь со мною или с кем из русских, считают по-немецки - эйн, цвей, дрэй... Какое уж там «наш»!..
      Да, я «ваш». Торжественно оглядывая встречную проходившую публику, приосанившись, думал почти вслух: «Клянусь, что «вашим» останусь до конца дней, хотя бы для этого мне пришлось геройски погибнуть!»
      Прекрасно, пусть и вас, гг. Шульцы и Шмидты, считают «своими» ваши соплеменники; а мне нельзя, у меня за спиной своих-то 70 миллионов! Мне даже страшно делалось от этой мысли.
      «От финских хладных скал до пламенной Колхиды я ваш», - продолжало вер¬теться на все лады в моей голове. И я таким образом достиг набережной Невы.
      Неловко показалось мне думать, бродя по панелям: куда-то уж очень торопятся мои соотечественники и при этом толкаются, когда задумаешься. Сяду-ка я в эту лодку, благо Нева разошлась, да там, на просторе, подумаю хорошенько, - решил я.
- Куда вам-то? - спрашивает у меня соотечественник мой, лодочник. - Через, что ли?
- Туда и назад, любезный друг, - ответил я солидным тоном человека, у которого в голове есть нечто гораздо более важное. Мы тронулись.
- Перевозчик, ты грамотный?
- Маленько маракуем по нашему обиходу, сударь, - отвечал он, отстраняя веслами плывущие по воде льдины.
- Читал ты сегодняшнюю «Северную Пчелу»?
- Какую такую, сударь, пчелу?
- Газета такая, - говорю, - выходит.
- Где нам, барин, читать? Газет у нас не бывает.
- А пиво пьешь?- снова спросил я.
- Эфтим балуемся помаленьку.
- Так ведь в портерных есть же газеты, там и читать можно.
- Где уж нам, барин! День-то-деньской намаешься, середину разломит, какое уж тут чтение.
- «Ле вотр», - сказал я, глядя ему в глаза.
- Чево-с?
- Же сюи вотр сервитёр, - продолжал я бередить прежнюю мысль, на что соплеменник мой ответил недоумелым взглядом.
- Знаешь что, - снова начал я, - хочешь я дам тебе гривенник, а ты со своими товарищами поди в портерную и спроси бутылку пива. Вот там ты и прочти им в сегодняшней газете статью о выставке; ведь читать, вообще, очень полезно, - советовал я, предательски краснея.
- За это благодарим покорнейше.
Тут только вспомнил я, видя на набережной, у академии, толпу народа, что это ждут, должно быть, государя на выставку.
- Греби, братец, скорее к пристани, - решил я, боясь, что не успею взглянуть на классическую и великолепную особу императора.
      Только что я успел взойти по гранитным ступеням, меж сфинксов, на панель набережной, как толпа народа взволновалась и из открытых дверей академии показалась олимпийская фигура государя. Крик «ура» сопровождал его отъезд.
      Что-то подумал государь при взгляде на мою картину? Этот вопрос, сделанный мною про себя, дал моим мыслям новый оборот.
В академическом коридоре навстречу мне попался Василий-натурщик.
- Вы знаете? - ажиотированно спросил он.
- Что? - испугался я.
- А государь-то...
- Что государь? - с большим волнением переспросил я.
- Как что, картину вашу купил!..
Точно мне кто-нибудь обухом в темя попал: даже в ушах зазвенело.
- Неправда, Василий. Что же ты так нехорошо шутишь, - заикаясь, шепотом проговорил я. - Ведь я сейчас только видел, как государь вышел из академии и уехал: в руках у него, кроме перчаток, ничего не было...
Старик расхохотался своим добродушным смехом моей наивности. Я и сам понял, что сказал глупость, растерявшись, старался поправиться.
- Государь так и уехал: ему ничего не положили в коляску...
От смеха старик не в состоянии был говорить со мною.
- Идите, идите, сами увидите, - насилу проговорил он, махая мне рукой по направлению коридора, и я, как стрела, помчался в залы выставки, где еще издали увидал одного из академических чиновников, что-то делавшего у моей картины.
Он прикалывал к раме билетик, на котором четко и красиво было написано: «Приобретена Его Императорским Величеством».
      Нечто совершенно неожиданное совершилось со мной: при взгляде на свое произведение я сгорел со стыда и раскаяния и, незамеченный чиновником, стре¬мительно удалился и поспешил домой, чтобы, запершись наедине, обдумать это новое, как божий гром, павшее на меня событие.
Едва ли кто угадал бы причину, послужившую неожиданным поводом - в мо¬мент, казалось бы, полнейшего счастия - глубокому и искреннему горю...
«Что же это такое! Боже мой, что же теперь со мною бедным будет?» - зада¬вал я себе вопросы, шагая из угла в угол по своей убогой комнате и ероша обеи¬ми руками свою густую гриву.
      Первое впечатление, как я заметил уже на многих, глядевших на мою картину, подкупает: веселенькие тона, смеющиеся дети, бравые конно-гренадеры... Это, думалось мне, увлекло Совет академии, это же, может быть, понравилось и госуда¬рю императору. Конечно, некогда было ему глядеть на аксессуары, и моя пре¬ступная ложь, мои итальянские пинии на фоне картины остались пока незамечен¬ными; но настанет момент, кончится выставка, возьмет мое блудное чадо государь к себе во дворец, станет на семейном совете показывать свою покупку своей авгу¬стейшей фамилии, министрам, посланникам... тут-то и будет замечено мое пре¬ступление!!! ...И будет возбужден вопрос, отчаянно мечтал я, как могла академия присудить «маленькую серебряную» за картину с такой отъявленной и нахальной ложью? И воспоследует строгое замечание Совету академии во всем его составе, и отберут у меня мою дорогую награду, о которой я уже поторопился торжественно объявить своим отцу и матери в провинцию, о чем знает уже целый уезд наш!!!
      Да и отобрать-то медаль у меня окажется не совсем удобно, ибо лишь одни сутки спустя по ее получении, проспав с нею лишь одну ночь (зажав ее в руке), наутро нежно расцеловав, я отнес ее в заклад академическому гному - Кирилке, получив за нее три целковых, из которых и половины уже не осталось у меня...
      И на это не посмотрят, отберут и от Кирилла, ведь медаль-то казенная...- продолжал я мучить себя, лежа в постели и ворочаясь с боку на бок в ночной темноте.
      Встал я поздно, с тяжелой головой после беспокойной ночи, в первые моменты пробуждения, забыв свое горе, начал было уже разговаривать с собой на вчерашнюю тему... «вотр сервитёр»... как ясное сознание действительности снова охва¬тило все мои нервы.
      Кое-как одевшись, уныло пошел я на выставку. Не развлекли меня ни поздравления товарищей, ни то, что за картину мою назначено 150 рублей. Это по¬следнее известие привело меня в окончательное уныние: если бы еще отвалили рублей 25, ну, тогда бы требовательность критики могла быть умереннее, а то легко ли вымолвить - пол-то-ра-ста рублей се-ре-бром!.. Ведь это уже сумма! Ведь деньги-то не малые, - скажут там, на семейном совете, - затрачены на покупку; а потому мы ее рассмотрим в подробности, по деталям, а тут, как на грех, подвернется итальянский посланник, да, пожалуй, еще похвалит, скажет: «А я не знал, что и здесь, в России, растут наши пинии». Ну, и конец...
- Поздравляю, поздравляю, юноша, с царской милостью, - сказал кто-то, трогая меня сзади по плечу.
Я обернулся, со мной говорил наш добрейший конференц-секретарь Василий Иванович Григорович. Я уныло раскланялся.
- Что же это вы такой кислый, - опять заговорил он. - Здоровы?
- Василий Иванович, - задал я вместо ответа вопрос, - можно не продавать моей картины, а получить ее с выставки обратно?
- Как так, да что вы, с ума, что ли, сошли? Пойдемте в контору, я вам вы¬дам деньги, - безапелляционно решил он, взяв меня под руку и таща по направ¬лению к конторе.
- Видите, Василий Иванович, - робко бормотал я, - с моей стороны нечестно было бы... я готов переписать или даже вновь написать... потому что пинии, что у меня на картине, по моему собственному и глубокому сознанию, не могут про¬израстать в здешнем климате... Конечно, его величество, может быть, пока не заметил этого на картине... но...
      Почти не слушая меня до последних слов, тут Василий Иванович громко рас¬хохотался, к немалому моему удивлению, и повторил свой залп хохота, несколько раз приговаривая: «Ох, ты юность отпетая, ах вы, красная девица!!!»
      Таким образом, я впервые в жизни получил за свой труд небывалую до тех пор в моих руках сумму гонорара и не разом, а постепенно вкусил сладость этого события, потому что, как ни успокоили меня добрые и родственные утешения В. И. Григоровича, но меня еще долго, и по закрытии выставки, когда картина моя уже взята была во дворец, мучили опасения и страх, если где в обществе или на улице я замечал остановленный на мне взгляд какого-либо чиновного генерала, или даже придворного курьера, или фельдъегеря - все мне казалось, что вот-вот это за мной, позовут меня на расправу...
      Но до расправы я порешил распорядиться добытыми деньгами, соображаясь со своими нравами тогдашнего золотого возраста и потребностями своей житейской и художественной обстановки: заплатил все долги, почти на целых пятьдесят рублей выписал родителям в провинцию журналов и кое-каких подарков, сделал кое-что для улучшения своего туалета, купил живописных и рисовальных материа¬лов, стал платить с этого времени за квартиру вперед, и вообще этот случай по¬ложил заметную грань в моем быту.
      Помянув об улучшении своего туалета, я не могу пройти молчанием благо¬дарных, а частью и злых воспоминаний, сохраненных мною к частям первичной формации моей столичной одежды.
      Первым предметом гордости и удивления не одного только меня, но и мно¬гих моих товарищей послужил чудесный коричневый фрак с нежным оттенком цвета замерзшего листка. Никаких сведений о происхождении его и первоначаль¬ных владетелях история не сохранила. Мне же достался он при обстоятельствах, о которых лучше умолчать...
      Замечателен он был (кроме цвета) еще двумя неоценимыми особенностями: его никогда не приходилось чистить - никакая пыль или нечистота к нему не приставала, все это скатывалось и слетало, только, бывало, встряхнешь его слегка; щетки для чистки его никогда и никакой не требовалось. Вторым достоинством был его покрой, одинаково ловко приходившийся на плечи многих моих товарищей, что могла бы подтвердить не одна тысяча свидетелей, видевшая его на наших плечах в театральных маскарадах, на загородных гуляньях, академиче¬ских и иных выставках и т. п. Нужно ли было кому из нас идти за получением какой-либо работы или дать урок, тотчас этот замечательный фрак, облекая очередного товарища, немедленно делал его и молодцеватым, и интересным. Один только из нас, Н. И. Б-р , будучи целой головой ниже всех нас, находил, что фалды фрака несколько длинноваты, а потому, когда очередь доходила до него, подворачивал их на четверть снизу внутрь и подкалывал булавками, предвари¬тельно выкрашенными под цвет фрака масляною краскою.
      Сукно фрака было как заколдованное, оно даже не прогорало от папиросных искр, но когда-то шелковая подкладка превратилась в мох и бахрому, которые каж¬дый из нас тщательно подстригал, и наконец достриглись до того, что пришлось заменить ее новой материей; на общем совете положено было приобрести «воще¬ного черного коленкору», который по блеску своему удивительно казался нам по¬хожим на настоящий атлас. Купили сажень такого коленкору и держали опять совет: не исчезнет ли этот атласный «восчоный» блеск при нагревании? А потому, для испытания, нагревали его у печки и над свечой: блеск, к нашему удовлетворению, не исчезал, и мы порешили, что коленкор, стало быть, не «восчоный», а «лощоный».
Фрак распят был нами на полу, и мы приступили к кройке. Много было изре¬зано материалу ранее того, чем облажено было дело с выкройкой кусков подклад¬ки: резали ножом, так как ножниц ни у кого не было. Резали, решали, в рукава не хватило коленкору, решили их оставить без подкладки - там-де не заметно. Принялись шить по очереди, кто был свободен, тот и шил. Коротенький Б. достал откуда-то модную картинку, принес ее ко мне и коварно уверял, что в Европе нынче вообще перестали носить длинные фалды, и настаивал, чтобы их укоротить, по крайней мере, на четверть; приводил в пример и военные мундиры: уланские конногвардейские и иные, но его не послушали. Когда подкладка была уже подшита, то оказалась так прочна и добротна, что фрак стал как бы подбитым листовым железом и пошел было в ход по-старому, если не считать того, что один из нас - его носителей, Ф. Е. Гернер, у которого руки и ноги были особенно тонки, нашел необходимым и в рукава фрака, уже на свой личный счет, ввести также подкладку, которая скрадывала чрезмерную худобу его рук...
      Я мог бы привести бесконечный ряд самых комических эпизодов, порожденных между нами, товарищами, этой общинной системой фрачного владения; но эти крайне наивные эпизоды, по всей вероятности, интересны могут быть не многим.
      Под этим же незабвенным фраком, впервые, по-новому, забилось мое ретиво-сердечно... И верилось и любилось и даже страдалось-то в нем как-то особенно свежо и бодро... Мне иногда кажется, что если бы мне удалось на своих плечах сохранить его и доныне, то и доныне, может статься, не покинуло бы меня то розовое времечко, полное смелых надежд, дерзостных мыслей и идей, с которыми вступил я во фраке на сцену житейской суеты.
Из благодарности к его памяти скажу лишь о том, как привелось мне с ним расстаться.
      Письма от своих родителей получал я всегда с большим нетерпением и радостью. В момент, когда входил ко мне почтальон, я выхватывал от него письмо и жадно читал. Бывало, я совершенно забывал, что за письмо еще не заплачено мною почтальону (да, признаться, случалось, что и платить-то иногда бывало нечем), и он, в ожидании того, когда я буду свободен и обращу на него внимание, обыкновенно садился - как гость, а часто я и сам усаживал его за чай. Таким образом, меж нами возникли отчасти близкие отношения, так как иногда, от избытка ощущений при чтениях писем, мне делалось необходимо расцеловать кого-либо, и если тут присутствовал почтальон, то на него, обыкновенно, и обрушива¬лась моя наивная ласка...
      Этого радушного свидетеля моих радостей, а иногда и печалей звали по фами¬лии Розоновым. Не раз он видел, как мой коммунальный фрак облекал фигуры моих товарищей, а потому и он, в свою очередь, объяснив мне о своей свадьбе, попросил попользоваться общим, как ему казалось фраком, - чтобы в нем обвенчаться.
      Я, конечно, не отказал ему.
Весело, не чуя беды, глядел я, как он сам снял мой бедный фрак с вешалки, оглядывал его и охорашивал рукавом, свернул и завязал в свой клетчатый платок и - поспешно одевался, Тихо двери отворял, Быть мне верным страстно клялся... Обманул и обокрал!..
      Но, в наивности своего сердца, не ведая будущего, я даже улыбался, глядя на его милые отношения к моему фраку... Так мы и расстались.
      Затем пошли дни чередой, и прошло их с тех пор, по моему расчету, около 7,5 тысячи и столько же ночей, а уж фрака моего я больше на свои плечи не надевал и коварного почтальона не видел.
Немало грустил я со своими товарищами об этой утрате... Нечего об этом и рассказывать.
Около года спустя после этого мне случилось быть со своими друзьями на Екатериногофском гулянье. Давка была страшная, публики - гибель, дым от сигар и папирос - коромыслом. Вот из толпы, от ближайшей ко мне личности пахнуло особым букетом издавна пьяного человека... Сердце мое екнуло зловещим пред¬чувствием и...
      О, лучше б я не оглядывался! Под руку с подгулявшим военным писарем шла или, скорее, плелась бесформенная, давно уже упившаяся личность, что называ¬ется «метеор», без фуражки, но в истоптанных, на босу ногу опорках и... в моем фраке!
- Господа, вы видите... - только и мог я взволнованно выговорить, указывая на дивного незнакомца.
      Все, бесспорно, признали мою догадку, хотя цвет и фасон нашего общего друга был уже сильно изменен и повсюду целость швов была нарушена. Мы тяжко, тяжко вздохнули... тут и воспоминанию моему об этой части туалета - конец.
О первой шинели, которую я приобрел в Петербурге, память моя сохранила лишь самые злые воспоминания, а потому постараюсь быть в описании краток.
Как только ненастнейшая осень заставила меня убедиться, что без верхнего платья нельзя обойтись, по совету опытных людей, я пошел на рынок, называв¬шийся тогда Апраксинским, а вещи, приобретаемые там - «графскими».
      День с самого утра вечерел. Густая мгла и изморозь покрывали снующую толпу и меня, с моими чувствами, мыслями и десятью рублями денег, приготовленными на покупку. Едва я окинул взглядом серый снующий вокруг люд, не успел даже там сориентироваться, как со всех сторон меня уже обступили «носящие» - кто предлагал жилеты, кто шарфы, а один, с виду мошенник, предлагал шинель, и, заметив, что именно шинель-то мне и нужна, он окончательно завладел мною. Шинель, по заверению его, была «графская - первый сорт», и на вате, и с мехо¬вым - собольим воротником, и цена-то сразу была запрошена им не особенно вы¬сокая. Вертелся он перед моими глазами с совершенствами своего товара, как бес перед заутреней... Слабо заявлял я сомнения в подлинности «соболя», ввиду де¬шевизны объявленной им цены (15 рублей). Но в этом тотчас был успокоен откро¬венным его сознанием, что «соболь» был, конечно, не из матерых, не из старых, а молодой, но зато прочный. В доказательство последнего качества этот плут употреблял, казалось, нечеловеческие усилия, чтобы выдернуть драгоценной шер¬сти хоть клочок. Мне даже жаль стало воротника: думаю - испортит, каналья. Инстинкт мой однако ж подсказывал мне: «Эй, берегись, надует». И я, в порыве решимости, предложил ему цену 7 рублей, предполагая, что он обидится и отстанет от меня, а я одумаюсь и вздохну, посмотрю и у других; но, к удивлению мо¬ему, он тотчас же согласился и насильно передал мне в руки эту гнусную покупку. Она сразу, по какому-то предчувствию, опротивела мне окончательно, но уж было поздно: мне совестно было ее не взять за предложенную самим же мною цену и - совершилось...
      Закутавшись в эту альмавиву и подняв даже «соболий» воротник в защиту от проницающей сырости, пошел я обратно на Васильевский остров. Дорогой слышалось мне, что все где-то за мной потрескивало, но вот я, наконец, дома. Застав у себя целый раут товарищей, я предложил им свою покупку на рассмотрение. Воротник оказался не соболий, а собачий, или «сторожковый», как обыкновенно называют в народе такой мех. Недаром, думалось мне, откуда-то все псиной по¬пахивает, и собаки по дороге, как шел я, все на меня подозрительно поглядывали... Шерсть на нем чуть держалась, так что значительная часть ее осталась в моих волосах... Тут же я познал и причину слышанного мною потрескивания: новое сук¬но шинели сзади, без всякого труда и усилия, расползалось по целому, начиная от заднего разреза вверх, и оттуда в изобилии вылезала всяких цветов вата. Боже, сколько было этой ваты! Сначала мы ежедневно и старательно зашивали этот задний «разкеп», но, убедившись, что каждый раз рвется по целому, махнули рукой...
      Позорный воротник этот только в продолжение первой недели носки сохранял еще кое-где шерсть и вслед за этим лишился ее окончательно, сделавшись блестящим, как бы из выделанной кожи, так что носить шинель приходилось не иначе, как с поднятым воротником, через который, как через забор, поглядывали наши глазки на божий мир. Носить ее приходилось почти исключительно одному мне, так как у товарищей были свои верхние одежды, и по истечении зимнего сезона я пожертвовал ее для подстилки первой заведенной мною в Петербурге собаке по названию Шельмец. Но и Шельмец мой, обладая равным со мною чувст¬вом брезгливости, тоже презрительно относился к этой шинели и предпочитал располагаться не на ней, а рядом, на голом полу.
      Увлекли меня в сторону воспоминания, а ведь на очереди было изложение обстоятельств, непосредственно порожденных получением первой академической награды, т. е. «маленькой серебряной» медали, которая была выкуплена мною из залога от гнома Кирилки и впоследствии, вместе с последующими - большой се¬ребряной и двумя золотыми медалями, - сыграла роль одной из крышек двух роскошных табакерок, торжественно поднесенных мною в дар своим старикам ро¬дителям на семейном празднике их золотой свадьбы... Но об этом потом, ибо от момента получения ее до сказанного семейного события прошло целых пять лет, в которых много было изведано печалей и радостей; чаша бедности и лишений выпита была не раз до самого дна, и эта маленькая медалька множество раз хра¬нилась в залогах как у частных лиц, вроде Кирилки, так и в государственном ломбарде.
      Недолго попользовались мои милые старики этим роскошным подарком и, точно сговорясь, отошли оба в вечность; табакерки же с моими медалями, по праву прямого законного наследства, перешли опять ко мне и ныне сугубо хранятся мною в божнице, вместе с фамильными образами, питая вдвойне мои воспоминания: и об успехах на пути художественного совершенствования, и о той горячей и искренней родительской любви, которая согревала меня во всех случаях первой половины моей разнообразной жизни.

Страница